Завтра исполняется 195 лет со дня рождения великого русского писателя Николая Васильевича Гоголя. Его произведения, в первую очередь
пьеса <Ревизор> и поэма <Мертвые души>, стали не только классикой мировой литературы, но и оказали большое влияние на российскую
действительность. Потому что вопросы, поднятые писателем, остаются актуальными и поныне.
Пожалуй, самой злободневной проблемой, которую творчески осмысливает Гоголь, является проблема свободы слова. Его пьеса <Ревизор>
заканчивается чтением вслух письма Хлестакова к журналисту Тряпичкину, где высмеивается провинциальная власть, оказавшая заезжему
проходимцу неподобающее гостеприимство: <Ты, я знаю, пишешь статейки: помести их в свою литературу. Во-первых, городничий глуп как
сивый мерин> и т. д.
Вот допотопное понимание свободы слова: трижды произнеси, что в городе <есть только один порядочный человек - прокурор, да и тот,
если сказать правду, свинья>, и прослывешь храбрым молодцем. Интересно, что степень свободности слова определяется здесь степенью
его оппозиционности власти: чем резче и ненавистнее, тем будто бы свободнее и независимее.
Интересен здесь и адресат - петербургский журналист Иван Васильевич Тряпичкин. Кстати, Гоголь ввел в русскую литературу так
называемые говорящие имена (один Акакий Акакиевич чего стоит!). И здесь, наверное, не случайно у журналиста имя-отчество как у царя
Грозного, а фамилия производится от обыкновенной тряпки. Тряпка - это не только ветошка для подтирки, но и то, что может трепаться,
сплетничать, врать. Одним метким именем Гоголь создает образ как бы грозного беспристрастного фельетониста, который на деле
оказывается продажным, услужливым газетчиком.
Разгневанный городничий отнюдь не случайно обзывает <тряпкой> и самого Хлестакова, который, по сути, является <тряпичным> двойником
власти. Чиновник предвидит огласку случившегося: <Разнесет по всему свету историю. Мало того, что пойдешь в посмешище - найдется
щелкопер, бумагомарака, в комедию тебя вставит. Вот что обидно! Чина, звания не пощадит>. Эта бессильная тирада прерывается грохотом
жандармских сапог, возвещающим приезд настоящего ревизора, наделенного действительными, а не мнимыми полномочиями. И каждому
становится ясно, что эта накликанная власть и вправду накажет <за что-нибудь таковское>, не пощадив ни чина, ни звания.
Как известно, сюжет <Ревизора> был подсказан автору Пушкиным. Речь идет о случае, бывшем с отставным подпоручиком, кутилой и
авантюристом Платоном Волковым, который помимо прочего был переводчиком немецкого романтика Гофмана. Будучи весной 1829 года
проездом в городе Устюжна Новгородской губернии, Платон Волков выдавал себя за секретного сотрудника новоиспеченного Третьего
отделения, требовал обслуги за казенный счет, посещал чиновные обеды и, вручая безымянные визитки с петербургским адресом
упомянутого отделения, обещал любезным от страха хозяевам высочайшее покровительство (небезвозмездно, разумеется). Вслед за отъездом
грозного инкогнито, действительно оказавшегося <знакомцем> жандармов, в Устюжну нагрянул губернатор Август Денфер для личной ревизии
дел. В общем, происшествие в духе зловещей русской гофманиады - после восстания декабристов в стране создавалась всесильная
жандармерия и раскручивался политический сыск.
Раздумывая над будущим произведением, Гоголь высказывает намерение <одним разом посмеяться над всем>. Изначально замысел комедии
представляется однобоким и гротескным - здесь нет положительных персонажей, вокруг одни <свиные рыла>, которых одолевает животный
страх перед присланным свыше <узнать, нет ли где измены>. Однако последующее неприятие пьесы обществом, пытавшимся защитить
человеческое достоинство, почему-то кажется Гоголю несправедливым: <В каком неверном виде ими все принимается, - лукавит он, -
частное принимается за общее, случай за правило>. <Автор в этом случае помнил более психологическую пословицу, чем полицейский
порядок, - извиняет молодого писателя Петр Вяземский и поясняет: - Он помнил, что у страха глаза велики, и на этом укрепил свою
басню>. Впрочем, извинения Вяземского оказываются излишними, поскольку всемогущим заступником Гоголя становится лично император
Николай I, которому нравится мизантропический юмор писателя.
Неизвестно, как оценил пьесу и устюженский городничий Иван Макшеев, но после грязной провокации его мнение о <бумагомараках>
наверняка совпадает с общим. Спустя десятилетия похожий взгляд на тогдашнюю журналистику излагает незаурядный мыслитель Константин
Победоносцев, который начинал свою карьеру с тайного корреспондента герценовского <Колокола>, а закончил ее обер-прокурором Синода:
<Любой уличный проходимец может основать газету, собрать около себя толпу писак, готовых разглагольствовать о чем угодно,
поставляющих безграмотные сплетни и слухи, - и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей
всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность>.
Весь пафос Победоносцева направлен не против свободы слова как таковой, а против проходимца, готового в любой момент через газету
распространять слухи и пасквили, иначе говоря - заниматься <черным> пиаром. Здесь точно обозначена главная проблема свободы слова -
проблема ее разумного и нравственного предела. Таким образом, этот частный вопрос упирается в двоякое понимание свободы вообще,
которое некогда сформулировал философ Исайя Берлин.
Суть проблемы состоит в том, что существует как позитивная, так и негативная свобода. Первая имеет созидательный характер, а вторая
нацелена на разрушение и хаос, который неизбежно заканчивается диктатурой. Не случайно Пушкин называет печать <типографским
снарядом>, а Победоносцев констатирует: <нельзя не признать с чувством некоторого страха, что в ежедневной печати скопляется
какая-то роковая, таинственная, разлагающая сила, нависшая над человечеством>.
Предчувствие катастрофы его не обманывает: вскоре в России разражается смута. Философ Василий Розанов объясняет 1917 год
исключительно разрушительным воздействием слова: <Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература. Из слагающих
<разложителей> России ни одного нет нелитературного происхождения>. Он пишет, что отношение к офицеру и чиновнику как к фанфарону,
дураку и вору складывается благодаря стараниям русских писателей. Впрочем, схожего мнения тогда придерживаются и другие мыслители,
ибо воочию наблюдают кровавые последствия выдуманного гротеска - расстрелы царских офицеров и чиновников. Они, по Гоголю, всего лишь
<свиные рыла>.
Победившее слово оборачивается новой тиранией, потому что тоталитаризм - это законное дитя негативной свободы, способной привести
только к хаосу. А возникшая следом диктатура обрекает общество на абсурдное, кошмарное бытие. Фантасмагорические призраки Гоголя
материализуются, оживают, выходят на улицы, идут в театры и редакции, пишут статейки про какого-нибудь бывшего царского офицера,
ставшего рядовым советским чиновником:
<Этот Авраамов, который, открывая собрание, обращался: <господа, начнем>, а заканчивал так: <работу правления признать
удовлетворительной, Авраамову преподнести букет цветов и устроить пирушку>, сейчас этот классовый враг, одевшись в советскую шинель,
приспособился к Советской власти и продолжал творить дело контрреволюции. Живущие рабочие не имеют сараев под дрова, в то время как
Авраамов держит три сарая, в которых находятся две престарелые козы> (это цитата из газетной статьи, напечатанной в 1936 году -
через сто лет после публикации <Ревизора>).
Так гоголевский фантом Тряпичкин наяву превращается в гневного ленинградского журналиста, требующего покарать всякого Якова <за
что-нибудь таковское>, контрреволюционно-козлиное, не пощадив ни чина, ни звания. И, нет сомнения, этот реальный совслужащий с
библейской фамилией, полностью солидаризуясь с гоголевским городничим, втайне подумывает про пасквилянта: <Я бы всех этих
бумагомарак!> А за дверью, как будто в гоголевской комедии, уже раздается грохот чекистских сапог.
Наверное, Гоголь не раз представлял себе эту последнюю немую сцену <Ревизора>, когда человек окаменевает в виде столба, с
распростертыми руками и закинутою назад головою. Гению дано предугадать, как отзовется его слово через столетие. Он мучается
вопросом, почему соотечественники называют его веселые творения <пасквилем>, а Пушкин по прочтении не смеется, но печально
восклицает: <Боже, как грустна наша Россия!> И вдруг с ужасом прозревает, что значит для человека однобоко явленное отрицательное
слово и пугающее отсутствие света. Он долго размышляет о двойственной природе слова и власти, где отражается вековечное
противостояние света и тьмы, добра и зла.
Эти раздумья позволяют Гоголю найти положительную <законную середину всякой вещи>, каковую он определяет как <верный такт русского
ума, который, умея выразить истинное существо всякого дела, умеет выразить его так, что никого не оскорбит выражением и не
восстановит ни против себя, ни против мысли своей даже несходных с ним людей>. Иначе говоря, свобода слова должна быть позитивна и
сочетаться с чувством меры - главенствующим признаком подлинной культуры. На Западе подобное называется политкорректностью.
Увы, сегодня мало кто вспоминает этот завет великого писателя. То и дело вспыхивающие информационные войны являются закономерным
результатом негативной свободы. А что дальше?.. Единственно возможный выход - постараться обрести иное понимание свободы как
позитивного начала, направленного на созидание и творчество.